Главная страница
qrcode

Грасский дневник


Скачать 155.33 Kb.
НазваниеГрасский дневник
АнкорKuznetsova Galina Grasskiy dnevnik - royallib ru.doc
Дата23.09.2017
Размер155.33 Kb.
Формат файлаdoc
Имя файлаKuznetsova_Galina_Grasskiy_dnevnik_-_royallib_ru.doc
ТипДокументы
#18134
страница6 из 6
Каталог
1   2   3   4   5   6

Спор, конечно, кончается ничем. Потом В. Н. и 3. уходят наверх, а мы остаемся втроем.

- Ну. А вы какого мнения, капитан, о Достоевском? - спрашивает И. А. тем дурашливым тоном, который неизменно ведется между ним и Р.

- А мне это без надобности... Пущай пишет...- в том же тоне басит капитан.- Мне что? Пущай... Мы смеемся.

20 декабря

Демидов прислал И. А. по поручению Милюкова статью журналиста Троцкого из Стокгольма о Нобелевских лауреатах. В конце этой статьи Троцкий пишет, что у лауреата этого года было два серьезных соперника: Мережковский и Бунин. Что "Жизнь Арсеньева" искали и не могли найти в переводе - она есть пока только на итальянском - и что самый вероятный кандидат на будущий год - Бунин, если только его выставят кандидатом до января будущего года.

И. А. читал это за завтраком вслух. Никто из нас этого не ждал, и поэтому все были как-то оглушены...

4 января 1931

Фондаминские приехали вчера, и вчера же вечером Илья Исидорович поднялся к нам.

Подали чай и необычно уселись в девять часов в столовой за чайным столом. И. И. пополнел, все так же весел, даже больше, чем обычно, что объясняется, я думаю, его успехами в Париже и тем, что он "освежился", сделав большое путешествие в Болгарию и Германию. Весь вечер рассказывал, а мы все жадно задавали ему вопросы. Прежде всего сказал, что шансы Бунина в Швеции очень велики и что в Париже к нему взрыв симпатии по этому поводу.

Потом говорил, что в Европе назревает война, что Германия и вообще все побежденные страны кипят как котел, что они полны злобой и жаждой воевать во что бы то ни стало, что Германия производит "очумелое, истерическое впечатление", что она делает все, чтобы убедить большевиков напасть на Польшу, обещая потом с своей стороны сделать то же самое; что Франция безумно боится войны - он был на каком-то важном заседании в Париже, где вход был строго по приглашениям и где выступал цвет Франции - что генералы дрожат и все границы укрепляются, хотя казалось бы воевать не с кем. В Берлине он провел вечер (свой самый приятный вечер там) у Сирина-Набокова. Он живет в двух комнатах с женой "очень хорошей, тонкой" и по некоторым мелочам живут они трогательно.

- А какой он в обращении? Любезно-нервен? Или нервно-любезен? - спросил И. А.

- Да... как вам сказать... Он благожелательный человек... Так приятен, хотя и производит такое впечатление, что в нем то же, что в его романах - он в них раскрывается до конца, дает всего себя, а что дальше? Вот за это, признаться, стало, глядя на него, страшно.

- Ну а внешность? Худ, как черт?

- Худ, как черт!

Всей гурьбой пошли его провожать...

Познакомился с Газдановым. Сказал о нем, что он произвел на него самое острое и шустрое, самоуверенное и дерзкое впечатление. Дал в "Современные записки" рассказ, который написан "совсем просто". Открыл в этом году истину, догадался, что надо писать "совсем просто".

15 января

Радостные известия из Швеции. Будто бы проф. Агрель твердо сказал, что все сделает, чтобы премию дали Бунину.

И. А. сказал мне это в большом волнении, после того как прочел в кабинете свое письмо Полякову-Литовцеву, приславшему ему письмо из Швеции. "Уж не знаю... боюсь сказать... ну, да не могу скрыть..."

Он поглощен этим, лицо у него взволнованное, он сидит без пиджака в одной белой с помочами фуфайке и, не глядя, стряхивая пепел с папиросы, пишет одно письмо за другим. Я ушла от него, попросив помнить только одно: что надо все-таки до времени сдерживать себя и не давать до конца увериться в успехе все может еще перемениться. Потом пошла в сад, ушла наверх, долго ходила и сидела в каменной нише на верхней террасе, смотрела на гору, на долину, на оливки, казавшиеся от освещения железными.

Вот жизнь на пороге поворота. Все может вывернуть и понести куда-то. И как ни странно и ни тяжко иногда бывает - будет ли лучше? И как И. А. ни тяжела нужда, лишения - будет ли лучше тогда? Ведь сумма эта вовсе не сказочная, а на нее станет рассчитывать чуть ли не половина эмиграции. А дома? А В. Н.? А все мы, неуравновешенные, нервные? Он сейчас так рассеян, так отвлечен. А что будет с его здоровьем при неизбежных излишествах?

3 февраля

Все разошлись усталые после визита Адамовича, а я одна осталась дома с принесенной новой книгой "Современных записок". Прочла залпом "Воспоминания" Ал. Толстой. Ужасно стало тяжело! Жизнь так трудна. И вот и в этих записках, замечательно просто и смело написанных, видна эта мука и тяжесть целой семьи, такой неладной и несходной между собой.

С Адамовичем же было как всегда. Он как будто постарел за те 6 месяцев, что мы не видели его. "Чувствую, что старею, приходят последние деньки романтизма и молодости и хочется поскорей захватить что можно, а тут вот надо сидеть в Ницце. Жаль Парижа! А надо бывать и здесь!"

За завтраком говорили о Толстом, Достоевском, К. Леонтьеве и Ходасевиче, о прозе Пушкина. И. А. с распушенными после вчерашней мойки волосами, в новом костюме "дубового" цвета, был очень оживлен и любезен. Адамович говорил, что будто бы у Ходасевича в уме есть что-то общее с К. Леонтьевым, который ему в общем не очень нравится. И. А. все обрубал своим решительным: "замечательный человек!"

Заговорили о прозе Толстого и Пушкина.

"Проза Пушкина,-сказал И. А.,-суховата, аристократична рядом с прозой Толстого, как может быть аристократична проза Петрония, который все знал, все видел и, если и решил написать о пире, где подавались соловьиные язычки, то не унизится - вы понимаете, в каком смысле я говорю это - до изображения и описания этих соловьиных язычков, а просто скажет, что их подавали. А. Толстой был слишком чувственен для этого".

За завтраком Адамович пил только пиво, и то немного. Говорит, что пьянеет от первой же рюмки водки. Разговаривая, задумываясь, глядя перед собой остановившимися глазами, оттягивал рукой кожу от щеки.

О Ладинском говорил, что несмотря на все хвалебные рецензии о нем, он все недоволен. Сидит под телефоном в "Последних Новостях" вот так (он, показывая, плачевно подпирает голову рукой) и говорит: "Все равно Блоком не быть!"

21 февраля

[...] Вечером И. А. читал мне вслух "Косцов" и "Аглаю". Последнюю читал особенно хорошо и когда кончил, у меня лицо было мокро от слез. Как прекрасно написана эта вещь! И как он замечательно читал ее!

На мой вопрос он сказал, что много прочел, прежде чем писать ее. - Вот, видят во мне только того, кто написал "Деревню"! - говорил, жалуясь, он:- А ведь и это я! И это во мне есть! Ведь я сам русский и во мне есть и то и это! А как это написано! Сколько тут разнообразных, редко употребляемых слов, и как соблюден пейзаж хотя бы северной (и иконописной) Руси: эти сосны, песок, ее желтый платок, длинность - я несколько раз упоминаю ее - сложения Аглаи, эта длиннорукость... Ее сестра - обычная, а сама она уже вот какая, синеглазая, белоликая, тихая, длиннорукая,- это уже вырождение. А перечисление русских святых! А этот, что бабам повстречался, как выдуман! В котелке и с завязанными глазами! Ведь бес! Слишком много видел! "Утешил, что истлеют у нее только уста!" - ведь какое жестокое утешение, страшное! И вот никто этого не понял! Оттого, что "Деревня" - роман, все завопили! А в "Аглае" прелести и не заметили! Как обидно умирать, когда все, что душа несла, выполняла - никем не понято, не оценено по-настоящему! И ведь сколько тут разнообразия, сколько разных ритмов, складов разных! Я ведь чуть где побывал, нюхнул - сейчас дух страны, народа - почуял. Вот я взглянул на Бессарабию - вот и "Песня о гоце". Вот и там все правильно, и слова, и тон, и лад.

И он прочел, опять изумительно, и "Песню о гоце".

28 февраля

Письмо от некоего Олейникова, женатого на сестре Нобеля, с знаменательной фразой о том, что он надеется на "русский обед" в будущем декабре, на котором сможет увидеть Ив. Бунина - нобелевского лауреата.

И. А. несколько взволновался. Он, как и мы все, не позволяет себе зарываться в мечты, которые могут не оправдаться. Но все же...

Заходили прощаться И. И. с Федотовым - последний сегодня уезжает.

Утром читала "Братьев Карамазовых". Только теперь по-настоящему понимаю Достоевского. Несет как Ниагара, утомляешься даже. Странно одно: как-то вдруг чересчур он мне стал ясен, понятна психология каждого героя, почти наверное знаю, что будет дальше, и это без враждебности говорю, а просто - знаю.

С И. А. о нем говорю сравнительно мало. Он начинает волноваться, как-то сказал:

- Я и имя это Алеша из-за него возненавидел! Никакого Алеши нет, как и Дмитрия, и Ивана, и Федора Карамазовых нет, а есть АВС...

Но в то же время это у него сложно. Достоевский ему неприятен, душе его чужд, но он признает его силу, сам часто говорит: конечно, замечательный русский писатель - сила!

О нем уж больше разгласили, что он не любит Достоевского, чем это есть на самом деле. Все это из-за страстной его натуры и увлечения выражением.

17 марта

Вчера прервали. И вчера же известие от Олейникова. У Эм. Нобеля кровоизлияние в мозг, упал в ванной. Пока жив, но "в течение 10-14 дней должно выясниться, сколько ему осталось доживать".

И. А. читал письмо за завтраком. С первых же строк весь покраснел и ударил кулаком по столу:

- Нет! Вот моя жизнь! Всегда так!

И, действительно, он не раз говорил, что за этот год что-нибудь непременно должно случиться, что помешает получению премии - или война, или еще какое-нибудь событие. Возможная смерть Нобеля, конечно, большой удар. Олейников очень утешает, пишет, что шансы на успех те же, но все-таки, конечно, это уже не то. Между прочим пишет, что Шмелева тоже выставили. И. А. это почти оскорбило. "Кем? Да ведь это смехотворно!"

В общем он так взволновался, что мы предложили ему идти тотчас после обеда к Фондаминским и с ними вместе идти гулять. Пошли. Мы с ним шли впереди. Он был очень взволнован, я тоже, но как-то нашла слова, которые его тронули. Он с жаром воскликнул:

- Да, да, правда! Надо как-то сказать себе: Да будет воля Твоя! Иначе ничего не сделаешь...

29 марта

Вчера вечером ходили с Л. к Степунам разговаривать по поводу Белого. Застали их дома одних, они только что приехали из Марселя, где пробыли сутки. Сели, начали разговаривать о полученном И. А. из Стокгольма обнадеживающем письме Олейникова и только потом Л. перешел к "Серебряному голубю".

Дома мы с В. Н. всячески убеждали его "не выговаривать" себя. А дать говорить Степуну, и он как будто соглашался. Но на месте нервность взяла свое и он понесся. Степун пытался вставлять фразы, но вначале не мог, преодолел его утке только потом.

Л. говорил все то, о чем мы говорили дома. Что Россия у Белого сусальная, лубочная, что в одной первой главе, в описании села Целебеева, перепутаны все признаки, что много безвкусия и т. д. В конце концов Степун, преодолевая Л., сказал:

- Видите ли, ведь прежде всего надо поставить вопрос: в каком плане мы будем рассматривать это произведение? Я, например, читал этого "Голубя" девятнадцать лет назад, но вот до сих пор сохранилось сильное ощущение. На некоторых местах я бледнел и чувствовал, как подступают слезы. А если через 19 лет так помнишь - это уже много!

- Да, а вот перечтите теперь! - то-то и есть, что бывают такие вещи, что прочтешь один раз и волнуешься, а прочтешь позднее и удивляешься, чему я волновался!

- А почему не повернуть вопрос в другую сторону? Почему не предположить, что тогда восприятие было правильное, а теперь приемник испортился? Радиостанция виновата!

Л. показал ему первую главу и стал говорить о спутанных признаках, о лжи в описаниях. Степун стал читать, согласился с одним, с другим, а затем сказал, перебивая сам себя:

- Да ведь это совсем не важно. Поймите, тут не натуралистическое искусство, а как бы некая инсценировка, условность, иллюзия. Тут Россия несколько принаряженная, сусальная. Вы скажете, что изба там не так или еще что-нибудь? Да это все неважно. Главное - что хотел сказать художник. А это как бы постановка тех предгрозовых лет, когда за картонной стеной, позади, зажжена уже свеча революции...

Потом он говорил, что Белый большая личность, что он отразил воздух своей эпохи - что должно быть непременно со всяким большим художником, что горсть людей, в которой жил Белый, жила интенсивней других.

- Что отразил Куприн? Горький?.. Ничего! А в Белом весь надлом тех дней.

Я сказала, что, не читавши книги, не могу судить о ней, но что фамилии кажутся мне претенциозными, безвкусными: Дарьяльский, Кудеяров. Что-то ложное. Ходульное. Тут вдруг вмешалась Наташа, поджав руки и скрестив вытянутые ноги. Сидевшая рядом, чуть склонив голову прислушивавшаяся к спору:

- А почему же? Почему это хуже Печорина, Онегина? Там реки и тут реки,сказала она.

- Нет, это совсем другое. Тут есть что-то ложно-русское, оперно-ходуль-ное, случайное... да и звук совсем не тот.- пыталась объяснить я. Но видно было, что мы не убедим друг друга.

- Я люблю в искусстве только надлом,- сказал в конце концов Степун.- Я не люблю классицизма, Возрождения, Греции. Я не пойду брать с полки Гёте, если мне будет трудно в данный час. Я возьму кого-нибудь надломленного, пронзительного. Другое искусство мне не интересно. В Белом же, в его припудренном трагизме, я чую его боль, его надлом.

В это время вошел И. Ис. Вид у него был очень усталый - он был в Ницце у больного брата Амалии. Присел ко мне, и я ему вполголоса рассказала домашние новости. В это время Степун и Л. все спорили. До меня долетали уже повторения:

- Да я же говорю, что тут не подлинная Русь, а инсценировка. Так рассуждать, как вы, с точки зрения ученой археологии в искусстве нельзя. Мало ли что в Олонецкой или Псковской губернии... Да о чем, собственно, предмет разговора? - долетало до меня от Степуна.- Потом надо установить мерки...

- А я все-таки считаю, что все это уже устарело,- уже упрямо говорил Л.- И что мы, пережив войну, увидев смерть близко, поняли что-то, чего тогда не понимали. Жизнь уйдет от этого, и я уверен, что выкристаллизуется опять в какие-то ясные формы, в классицизм.

- А я этого не думаю. Жизнь прежде всего сама никуда не уходит. Ее делают. А теперь положение таково, что все идет к страшному усложнению. Ну, что ж. Не в первый раз. Миры уже гибли, дойдя до какой-то точки в своем развитии,спокойно сказал Степун.

Потом заговорили о вкусе.

- Да ведь вкус меняется,- опять вмешалась в спор Наташа,- в ранней молодости кажется, что красивей какого-нибудь бантика-стрекачем ничего нет...

- Я об этом не говорю! - возражал Л.- Но ведь важен не бантик, а то, что за бантиком. И потом вспоминаешь не бантик, а то, что было связано с этим бантиком...

Вышли мы взволнованные. Шли по шоссе, горячо говоря. Ясно было, что тут мы ни до чего не договоримся. Дома стали рассказывать. Все сидели в спальне И. А., так как он провел день в постели. У него грипп. Л., рассказывая, говорил очень уверенно и горячо. И. А. хвалил его. А я вспомнила, как Степун твердил одно и то же, думая, что его не понимают, об инсценировке...

16 апреля

Вчера после обеда Ф. А. (Степун) и И. А. заспорили.

- Вы вот пишете всякие "Мысли о России",- говорил И. А.,- а между тем совсем не знаете настоящей России, а все только ее "инсценировки" всяких Белых, Блоков и т. д., а это не годится.

Ф. А. начал говорить о том, что он приемлет и И. А. с его диапазоном, но ему нужен и Белый, и Блок, и его Россия, и его "хлыстовство" (разумея под этим всякое опьянение) и "плат узорный до бровей".

- Для меня, если я нахожу в Бунине нечто от А до Л, Блок дает мне от Л до Э. Для меня соединение этих двух разных ключей, как в музыке, есть обогащение. Если я приму одного Бунина - я обедню себя... Кроме того. Блок скажет мне что-то такое, чего не достает мне в вас. У вас, например, нет безумия, невнятицы, вы о безумии, о невнятице говорите внятно, разумно...

- Как! Как! А Иоанн Рыдалец, а Шаша, раздирающий собственную печенку, а Аверкий, умирающий в пустоте!..

- Вы об этих ваших персонажах говорите разумно. Для меня Вы и Блок как Моцарт и Бетховен. От каждого я получаю что-то иное... И то. Что Вы не терпите рядом с собой другого, может быть, есть именно только доказательство вашей творческой мощи. Мы нашу справедливость искупаем известным творческим бессилием. А Вы по звездам стреляете - так что же Вам быть справедливым!

Потом И. А. доказывал, что Россия Блока с ее "кобылицами, лебедями, платами узорными" есть в конечном счете литература и пошлость.

- Не надо забывать, сколько тут идет от живописи, от всяких "Миров искусства", от того, что писали картины, где земли было вот столько (он показал на три четверти), а неба - одна щель и на нем какая-то лошадь и овин. А России настоящей они не знали, не видели, не чувствовали!

- А я думаю, что если вы - русский человек, то вы один из полюсов русской жизни,- стоял на своем Степун.

- Это была кучка интеллигентов,- не слушая, говорил И. А. - Россия жила помимо нее.

Потом Ф. А. читал - очень выразительно - Блока.

- Теперь я понимаю тайну их успеха,- сказал И. А.- Это эстрадные стихи. Я говорю не в бранном смысле, понимаете. Он достиг в этом большого искусства... И вообще, если я чувствую в произведении ауру художника, это меня уже болезненно ранит. Для того чтобы произведение было вполне хорошим произведением, я должен чувствовать в нем только его ауру - ауру произведения.

21 августа

Печатала под диктовку И. А. фельетон о принце Ольденбургском. Еще раз подумала о том, как тщательно он работает, как правильно ставит всюду знаки препинания, как выработан у него каждый кусок, каждая фраза. На это-то у меня почти постоянно и не хватает терпения.

Главное, что часто изумляло меня в И. А.,- что он бывает удивительно смиренен в своем ремесле. Возьмет маленький кусочек и выполняет его с почти педантической тщательностью. А потом оказывается, что собрание таких кусочков дает блестящий фельетон. Часто я сама дивлюсь скромности его требований, я в сравнении с ним нетерпелива, требовательна, хочу все чего-то огромного... а он напишет что-нибудь крохотное и радуется сам: как хорошо написал!

Это изумительная черта в таком гордом, нетерпимом часто человеке.

9 октября

И. А. сам принес и прочел нам найденную им во французской газете заметку о том, что Нобелевская премия в этом году назначается секретарю шведской Академии, поэту, умершему в апреле этого года. Расстройство его - для него это удар, т. к. он больше всех надеялся на премию,- выразилось только в том, что он пошел в город за газетами и немного возбужденнее обычного говорил: "Ведь тут дело даже не в деньгах,- говорил он,- а в том, что пропало дело всей моей жизни. Премия могла бы заставить мир оборотиться ко мне лицом, читать, перевести на все языки. Если же в этом году, когда за меня было 7 профессоров с разных концов мира, и сам Массарик, глава одного правительства вмешался в это - не дали премии - дело кончено!"

13 октября

С утра разбудил дождь. Продолжаю писать, хотя временами как во сне. И. А. со времени получения известия о премии обложился своими "молодыми" сочинениями и сел за работу. Вычеркивает, исправляет, надписывает. Неудачи заставляют его крепче собираться. Это замечательная в нем черта, молодая.

В. Н. плохо поправляется. Малокровие ее не излечивается, да, правду сказать, и время очень трудное.

19 октября

И. А. говорит, что у него бывает теперь временами огромное физическое и душевное отчаяние. Причины не совсем ясны, но, по-видимому,- невозможность писать, нездоровье, боли в руке и в боку, горло. Ему надо было бы поехать в Париж, переменить место, но он говорит, что не может себе представить ночи в отеле. Одному страшно.

14 декабря

Вечером у меня в комнате И. А. говорил:

- Ну как это перевести "скиглит чайка"? А ведь как выражено!

- Да это просто звукоподражание.- с легким презрением сказал Л.

- Да. А вот как выражено! Это именно эти звуки (он показал голосом, как кричит чайка). А вот например: - "За байраком байрак,- в поли могила.- Из могилы встае - казак сивый, похилий". "Похилий" - как сказано! А перевести нельзя. Я пробовал переводить Шевченко. Не то! Так же и поляков. Самые близкие "смежные" языки труднее всего поддаются переводу. Происходит это оттого, что они еще слишком близки к природе, они еще в диком состоянии - откуда и их прелесть - и при переводе не входят в семью языков, культурно развившихся.

Дата неизвестна

После обеда И. А. читал нам в кабинете те небольшие кусочки, над которыми работал последние дни. Читал как всегда превосходно, оттеняя голосом все главное. Особенно понравился отрывок про петербургского студента.

После обеда мы с И. А. ушли в конец сада и сели на скамью. Всходила луна. Ночь была облачная, прохладная. Начали говорить о писании.

- Ведь из чего иногда создается то блестящее, что так восхищает? - говорил он.- Из какого жалкого, пустяшного оно большей частью выходит!

- А из чего создалась у вас "Чаша жизни"? - спрашиваю я, вспоминая только что прочитанные вслед за "Студентом" отрывки из нее.

- То что у каждой девушки бывает счастливое лето - это между прочим вспоминалась сестра Машенька. Перед замужеством она все выходила в сад, повязывала ленточку, напевала лезгинку. А после замужества, когда на год оставила мужа, помощника машиниста, то тоже как-то повеселела, часто ездила на заводы в соседнее именье Колонтаевку, там была сосновая аллея, как-то особенно пахло жасмином в то лето... Эту аллею я взял потом в "Митину любовь", и так все это было жалко и горестно! А мордовские костюмы носили барышни Туббе, и там же был аристон и опять эта лезгинка... Отец Кир? Отец Кир... это от Леонида Андреева. Ведь он мог быть таким, синеволосый, темнозубый... А кое-что в Селехове - от брата Евгения. И он тоже купил себе граммофон и в гостиной у него стояла какая-то пальма. А главное, отчего написалось все это, было впечатление от улицы в Ефремове. Представь песчаную широкую улицу, на полугоре, мещанские дома, жара, томление и безнадежность... От одного этого ощущения мне кажется и вышла "Чаша жизни". А юродивого я взял от Ивана Яковлевича Кирши.

- Кто это?

- Его вся Россия знала. Был такой в Москве. Лежал в больнице и дробил кирпичом стекло. И день, и ночь, так что сторожа с ума сходили. И когда он спал, неизвестно! И вот валил туда валом народ, поклонницы заваливали его апельсинами, а он жевал их, выплевывал прямо в поклонницу,- в какую попадет, та считает себя особенно отмеченной и счастливой. Когда он умер, везли его через весь город, он долго стоял в кладбищенской церкви. Я себе очень хорошо представляю это: осень, листья в лужах, ледяная кладбищенская церковь, и он все стоит, и его не могут похоронить, потому что церковь осаждают пришедшие поклониться... И вот, так как жрал он много и был грузен и долго стоял, то быстро лопнул и текло из него так, что под гроб пришлось поставить тазы, и вот представьте себе! эти поклонницы, разные купчихи, кинулись давя друг друга, с тем, чтобы обмакнуть вату в эту сукровицу и унести к себе домой.

- Что за гадость!

- Да, да и было это всего 70 лет назад. Да вообще у нас в России такие вещи бывали... И дурак я, что не написал жития этого "святого". У меня и материалы все были.

- Да напишите, как рассказываете!

- Нет, это не то. Там стихи его были. Да и надоело мне это. Я в этом роде уже писал.

- А как разно сложилась жизнь ваша и Машина,- сказала я.- Вы объездили полмира, видели Египет, Италию, Палестину, Индию, стали знаменитым писателем, а она никогда никуда не выезжала из России, не была ни в одном большом городе, вышла замуж за помощника машиниста...

- Ужасно! Ужасно! И вот есть какое-то чувство виноватости перед ней. [...]

-Как это написать? Страшна, сложна моя жизнь. Ее не расскажешь,- грустно твердил он...

ПАРИЖ 15 апреля [1932]

Были вчера с визитом у Мережковских. Видела первый раз комнату Зинаиды Николаевны. Кровать за ширмами, что-то вроде комода, на котором подобие католического киота. Говорили все время об ужасном положении писателей. Мережковский пришел, сел на кровать, заговорил о Нобелевской премии, о необходимости разделить ее. Вечерний серый свет резко падал от окна на его лицо и оно, срезанное, выставленное из-за ширм, казалось страшным от темных теней и впадин.

2 июня

И. А. перечел Марка Аврелия. Вечером, лежа у себя в спальне, говорил:

-Как странно, повелитель мира - Цезарь был в то время властелином мира сидя где-то в палатке на берегах Дуная, писал... и нам, читающим теперь это кажется написанным в наши дни. Писал он, конечно, для себя. У него было пониженное чувство жизни. Недаром все это так безнадежно. "Разложи танец, разложи совокупление..." но ведь как это разложить? Если разлагать - значит уже не хочется танцевать. А если разложить совокупление - оно уже не будет совокуплением, любовью, восхищеньем... а голым актом. Но иногда и у него проскальзывало чувство радости жизни - это там, где он говорит о трещинках на хлебе, о нахмуренном челе льва, о колосьях и пене на клыках кабана. Но век тогда был требовавший пониженности чувства жизни, и кроме того Цезарь был слишком высоко поставлен, а это заставляло смотреть на все так... (лицо его выразило высокомерное утомление, брезгливость). Но какая простота, благородство и как это возвышает! И вот уже он разбит в одном: не все исчезает. Слава не исчезает. Пример - он сам. И как его называли: "Бог благосклонный!.."

6 июня

После обеда с вином, водкой, пением под гитару вышла на террасу. Туманно светилось только несколько больших звезд над темными округлостями гор, темнота пахла цветами. Все было мирно, тихо. Я смотрела и думала, что меня впервые не давят никакие сожаления, желания, что я наконец почти свободна. С меня в такую минуту и этих спящих гор достаточно, умиление же над умершим прошлым меня хоть и трогает, но уже в сущности далеко. И. А. еще потом дома говорил:

-Я там сидел, смотрел, слушал и в то же время смотрел на портрет государя на стене. И думал, что он был царем этих людей и сам был, конечно, их уровня, что глаза закрывать! А за ними была целая рать этих диких мужиков, которые только ждали возможности. И ведь эти X. простые люди. С ними легче жить, чем с другими, он улан из лучших, это видно... А все-таки прав Илюша. Из всех сословий в России, какие оно не имеет недостатки, жить и общаться можно только с интеллигентами. Другие не поймут! Они совсем из другого мира.

27 июня

Давно замечаю в И. А. такую черту: он просит дать что-нибудь почитать. Я выбираю ему какую-нибудь талантливую книгу и советую прочесть. Он берет ее и кладет к себе на стол у постели. Постепенно там нарастает горка таких книг. Он их не читает, а покупает себе где-нибудь на лотке какие-нибудь марсельские анекдоты, религиозные анекдоты 19 века, какое-нибудь плохо написанное путешествие. Вчера застав его за перечитыванием купленного так "Дневника горничной" Мирбо; спросила почему он предпочитает такое чтение. Он сначала шутил, потом ответил:

- Видишь ли, мне не нужны мудрые или талантливые книги. Когда я беру что-то, что попало и начинаю читать, я роюсь себе впотьмах, и что-то смутно нужное мне ищу, пытаюсь вообразить какую-то французскую жизнь по какой-то одной черте... а когда мне дается уже готовая талантливая книга, где автор сует мне свою манеру видеть - это мне мешает...

Другими словами одна индивидуальность не хочет другой индивидуальности...

6 ноября

Дело к назначению премии приближается. Газеты по утрам начинают становиться жуткими. Французские утренние газеты ждем теперь с трепетом. Развертывает ее первый И. А. Воображаю себе его волнение. Уж скорей бы упал этот удар! В прошлом году это было сделано раньше чем ожидали.

Днем неосторожная (и может быть неуместная) предпоздравительная телеграмма из Берлина, взволновавшая весь дом. Вечером говорили о ней на прогулке. И. А. держится в этом положении, как он сам сказал, естественно. Излишней нервности нет - во время дела Горгулова он волновался также, а газет покупал больше. Но, конечно, все-таки беспокойно, особенно после внезапного упорного появления в печати имени Мережковского.

И все-таки он и сегодня весь день писал.

22 ноября

И. А. пишет по 3-4 печатных страницы в день. Пишет один раз рукой, перед обедом дает перепечатывать их В. Н., исправляет и дает переписывать уже на плотной бумаге с дырочками мне.

Вечером ходит со мной гулять и говорит о написанном. Пишет он буквально весь день, очень мало ест за завтраком, пьет чай и кофе весь день. Вот уже больше месяца, если не полтора, длится такой режим. Нечего говорить, что он поглощен своим писанием полностью. Все вокруг не существует. Но разговоры по вечерам бывают исключительно интересны. И никогда еще так ясна не становилась для меня вся его натура, как в этом его теперешнем писании и высказывании...

Сегодня во время обычного вечернего разговора я затронула тему меня уже давно интересующую: отчего он так поздно развился и отчего вообще русская литература так долго оставалась по преимуществу образной т. е. какой-то девственно-дикой, в то время как на Западе давно мыслили абстрактно. Я высказала мнение, что влияла, вероятно, природа и ее особенности. Он по обыкновению, как всегда, когда подвертывается что-нибудь нетронутое, интересное, оживился и стал развивать мою мысль, говоря, что происходило это, вероятно, оттого, что русский человек был окружен зрелищем вещей огромных, широких и вечных: степей, неба. На Западе все тесно, заключено, из этого невольно рождалось стремление в себя, внутрь.

- Как странно, что путешествуя, вы выбирали все места дикие, окраины мира,- сказала я.

- Да. Вот дикие! Заметь, что меня влекли все некрополи, кладбища мира! Это надо заметить и распутать!

11 февраля 1933

Вчера после завтрака осталась у И. А. в кабинете, и он мне рассказал свой сон. Он видел во сне Лику, выдуманную им, оживленную и ставшую постепенно существовать.

- Вот доказательство того, как относительно то, что существует и не существует! - говорил он.- Ведь я ее выдумал. Постепенно, постепенно она начинала все больше существовать и вот сегодня во сне я видел ее, уже старую женщину, но с остатками какой-то былой кокетливости в одежде и испытал к ней все те чувства, которые должны были бы быть у меня к женщине, с которой 40 лет назад в юности у меня была связь. Мы были с ней в каком-то старинном кафе, может быть итальянском, сначала я обращался к ней на вы, а потом перешел на ты. Она сначала немного смущенно улыбалась... А в общем все это оставило у меня такое грустное и приятное впечатление, что я бы охотно увиделся с нею еще раз...

Слушая его и глядя на него я думала, что и правда относительно существование вещей, лиц и времени. Он так погружен сейчас в восстановление своей юности, что глаза его не видят нас и он часто отвечает на вопросы одним только механическим внешним существом. Он сидит по 12 часов в день за своим столом и если не все время пишет, то все время живет где-то там... Глядя на него я думаю об отшельниках, о мистиках, о йогах - не знаю как назвать ещесловом о всех тех, которые живут вызванным ими самими миром.

12 марта

Разговор Степуна с И. А. об изобразительном творчестве и "стихии мысли".

Степун: - Толстой... Толстой был изумителен, когда он писал образами, но едва он пытался мыслить - выходило наивно. Он мыслил "животом". Но вот попытался он написать отвлеченную статью "О Жизни",- получилось наивно. Потому что нельзя писать так, точно в первый раз услышал об этом, о том, о чем уже писали 10 тысяч лет назад... Он не понимал напр. что может быть "пиршество мысли". У Платона в диалогах бывает такой блеск, для которого у Толстого никогда не хватит крыльев. Он не имел этих крыльев.

И. А. утверждал: что образное мышление Толстого - это высшая мудрость. Но С. не соглашался и говорил, что Толстой не знал даже чего-то основного, что уже было например у Шекспира. Ему как-то внове или неведомо было, что "свобода есть зависимость" и что такое есть в философии свобода. И. А. говорил, что философия начинается с удивления, и что у Толстого это удивление изумительно передано. Приводил то место, где Оленин в лесу чувствует себя слившимся со всем миром, говорил о том, какие бездны тут заложены... Но С. не сдавался и утверждал, что в чем-то Толстой был скован своей нутряной силой и прикован к земле.

Говорили также о типах святителей на Руси. И. А. сказал, что у X. незначительность черт. Степун возразил, что для русских святителей незначительность черт вполне приемлема. Они не личность. Они освобождение от личности. "Если личность - всегда виноват". "Ну, и святой тоже... всегда виноват!" с усмешкой сказал И. А.

19 мая

Вчера И. А. очень хорошо говорил у Фондаминских о необходимости напряжения.

"Можно прожить так свою жизнь. Но если ты хочешь чего-нибудь повыше напрягись, напрягайся ежедневно так, чтобы вены вздувались. Только страшным напряжением можно чего-нибудь достигнуть. Ты живешь в четверть данных тебе сил".

15 ноября

И. А. уехал и мы немного опомнились только проводив его. Я и сейчас еще не в вполне нормальном состоянии, но мне хочется записать все эти пять с половиной дней по горячим следам.

В четверг 9-го был тяжелый день; ожидание. Все были с утра подавлены, втайне нервны и тем более старались заняться каждый своим делом. Я с утра пошла в сад сажать луковицы нарциссов. И. А. сел за письменный стол, не выходил и как будто даже пристально писал (накануне он говорил мне, что под влиянием происходящего с какой-то "дерзостью отчаяния" стал писать дальше). День был нежный с солнцем сквозь белое, почти зимнее русское небо. Я смотрела в третьем часу на широко и кротко упавший с неба свет над Эстерелем и думала о том, что на другом конце света сейчас решается судьба Бунина и судьба всех нас. И у меня было уже не нормальное состояние, и это небо и этот день, и город внизу уже были не те, что обычно. Л. спросил, что делать в случае, если придет телеграмма из Стокгольма (мы решили пойти днем в синема, чтобы скорее прошло время и настало какое-нибудь решение), и сам же ответил, что придет за нами.

В синема И. А. был нервен и сначала даже плохо смотрел. В зале было холодно, он мерз. Первое отделение прошло, в антракте мы вышли на улицу, он ходил в бар напротив пить коньяк, чтобы согреться. Когда началось второе отделение, я несколько раз оглядывалась, но еще все-таки было рано тревожиться, т. к. было всего четыре часа. Тем более странно (странно тем, что уже мысленно вперед пережито и сбывалось), когда, оглянувшись на свет ручного фонарика, внезапно блеснувшего позади в темноте зала, я увидала у занавеса двери фигуру Л., указывавшего на нас билетерше. "Вот... пришел..." сказала я И. А., мгновенно забыв его имя. Все последующее происходило как-то тихо, но тем более ошеломительно. Л. подошел сзади в темноте, нагнулся и, целуя И. А., сказал: "Поздравляю Вас... звонок из Стокгольма..." И. А. некоторое время оставался сидеть неподвижно, потом стал расспрашивать. Мы тотчас вышли, пошли спешно домой. Л. рассказал, что в четыре часа был звонок по телефону, он подошел и разобрал: "Иван Бунин... Prix Nobel...". В. Н. так дрожала, что ничего не могла понять. Узнав, что самого Бунина нет дома, обещали позвонить через полчаса, и тут Л. побежал за нами. Дома нас встретила красная и до крайности взволнованная В. Н., рассказала, что уже опять звонили, поздравляли из Стокгольмской газеты и пытались интервьюировать ее. И. А. все переспрашивал, как бы боясь ошибиться. Потом начались почти непрестанные телефонные звонки из Стокгольма и разных газет. За огромностью расстояния никто ничего не понимал, и говорить и слушать и отвечать на интервью приходилось почти исключительно мне, так как я одна могла хоть что-нибудь улавливать из гудящей трубки. Около пяти часов принесли первую телеграмму от Шассэна. "Поздравляю с Нобелевской премией. Обезумел от радости. Шассэн". Потом телеграмму от Шведской Академии. Тут уж мы все поверили. Но это было только начало... Весь вечер не умолкали звонки из Парижа, Стокгольма, Ниццы и т. д. Уже все газеты знали и спешили получить интервью. В столовой сидел представитель ниццской шведской колонии кап. Брандт, приехавший поздравлять из Ниццы. За обедом мы выпили шампанского (и Жозеф с нами) И. А. был чрезвычайно нервен, на всех все время сердился, и все вообще бегали и кричали.

В десятом часу мы с И. А. вышли в город. В парке Монфлери, в темноте кто-то неинтеллигентным голосом навстречу: "Не знаете ли где здесь вилла Бельведер?" "Здесь". "Я ищу Бунина, кот. сегодня получил премию Нобеля". "Это я". Волшебное превращение. Изменение тона, поклоны, представленья. Корреспондент от Ниццской газеты. Но ничего не знает, говорит с грубым акцентом, спрашивает за что дали премию... не знает даже что Бунин писатель.

Интервью было дано тут же по дороге, он спустился с нами в Грасс. На бульваре нас поймали еще два журналиста, отыскивавшие Бельведер уже в течение двух часов и наконец обратившиеся к начальнику полиции, который был кстати тут же налицо (очень милый, скромный, интеллигентного вида человек). Нас повели в помещенье "Пти нисуа", принесли из кафе напитки и тут же началось спешное интервью. Потом была сделана первая фотография, на следующее утро появившаяся в Эклерёре, вместе с интервью, которое пришлось давать мне, т. к. И. А. был так взволнован, что не на все сразу мог отвечать.

Следующее утро - прекрасное, солнечное - началось со звонков, телеграмм и новых интервью. В. Н. пошла в город к парикмахеру, мы принимали всех одни. Влетели князь и Ася 1 в белом, с огромным букетом белых хризантем. Их оставили завтракать. "Как весело, как интересно! Это один из самых счастливых дней в моей жизни!" восклицала Ася. Князь тоже был необычайно возбужден, оба они наперерыв засыпали интервьюера-француза сведеньями о всех присутствующих. Потом нас всех вместе снимали за столом, заставленным бутылками. И. А. на этот раз был мил, растроган, очень ласков с журналистами и фотографами.

После завтрака зачем-то поехали на автомобиле в Ниццу и устали, конечно, страшно. В городе, куда я пошла на следующий день за покупками, было очень забавно встречать разных людей и слушать то смущенные, то любопытные, то удивленные поздравления. Носильщик подошел ко мне и величественно протянув руку, сказал с достоинством: "Je suis satisfais". Неприятные хозяева книжного магазина Ашетта встретили с чрезмерно любезными лицами и стали просматривать и отбирать газеты, где были портреты и статьи. На улице ко мне бросилась дама из другой книжной лавки, прежде не хотевшая кланяться И. А., т. к. он не покупал у нее книг, стала оживленно поздравлять и спрашивать, какие книги переведены на французский, т. к. все теперь спрашивают книги Бунина, "Это большая честь для него и для Грасса тоже..." фотограф сказал мне, что швед, пришедший в первый день с ним на виллу Бельведер, дал ему адрес и он уже разослал все снимки, включая даже крохотный для паспорта.

Дома, когда я пришла, сидел какой-то важного вида пожилой корреспондент и мэр Грасса Рукье, накануне приславший сноп роскошных цветов, о которых Н. А. с ужасом, поморщившись, сказал: "К чему эти цветы в этом есть что-то..." (он, конечно, хотел сказать "погребальное"). На следующий день мы с В. Н. ездили в Канны, купить себе кое-что из самого необходимого, одеты мы были последнее время более чем скромно. Все это время в доме не было денег. Только в понедельник пришли три тысячи из Парижа по телеграфу. И. А. решил ехать в Париж во вторник. Мы еще долго говорили накануне в его кабинете, он с карандашом считал. Выходило, что для поездки в Швецию надо 50 тысяч. Мы слушали, слушали и все хором сказали, что он должен ехать в Стокгольм один.

Во вторник мы его провожали. Весь день он собирался, как всегда сам укладывал вещи, никому не позволяя помочь себе, крича, разговаривая по телефону, просматривая приходящие телеграммы и письма. Обед был праздничный, и за столом говорили о том, кому из писателей и сколько надо будет дать из премии и насчитали сто с лишним тысяч...2. Вез нас на вокзал знакомый шофер. Приехали за 10 минут до отхода поезда. На этот раз И. А. ехал в первом классе, в спальном вагоне. Поезд ушел, мы оглянулись... и пришли в себя только через час.

16 ноября

Вчера день прошел относительно спокойно. В. Н. с утра уехала в Ниццу делать покуп

1 Князь и княгиня Кугушевы.

2 Что и было впоследствии сделано

ки. Погода была ясная, холодная. Почтальон принес опять гору писем, телеграмм и газет и второй том "Жизни Арсеньева", только что вышедший в Швеции. Мы долго разбирали все это в моей комнате. Среди писем было между прочим поздравление "императора" Кирилла, очень много просьб из разных стран и шведские газеты с портретами И. А. на первой странице.

В четыре часа первый раз звонил из Парижа И. А. Доехал благополучно, его встретили на вокзале, прямо повезли в ресторан Корнилова. Был завтрак, который стоил 1.000 фр., и Корнилов отказался взять деньги, сказав, что это для него честь. Остановился в отеле Мажестик. "У меня целые апартаменты в несколько комнат, очень спокойных, и плату, сказали, будут брать как за самый маленький номер, так как для отеля это реклама, что у них остановился нобелевский лауреат... Сейчас еду в "Новости", где ждут французские интервьюеры. Позвоню еще в шесть..." Но не позвонил до половины седьмого, а нам с Л. пора было уже ехать на обед к Кугушевым.

У Кугушевых (В Н. приехала туда в новой шляпе, с коробками в руках, усталая и довольная) было просто и весело. Говорили, кричали, перебивали друг друга за столом. Ася рассказывала, что в первый же день после объявления премии к ним приехал поздравлять их с "Буниным" сосед с букетом, что другие соседи на них обиделись за то, что они не взяли их с собой в первый день, когда ехали к нам и т. д.

17 ноября

Страшный дождь с грозой и градом весь день вчера и сегодня. Мы все еще не очнулись до конца. Я вообще не могу освоиться с новым положением и буквально со страхом решаюсь покупать себе самое необходимое. (Вчера несмотря на дождь ездили с В. Н. в Канны и возвращение было фантастическое, с дальними огнями Грасса впереди, в темноте, за осыпанными крупными слезами окнами автобуса и чувством, что все это кончено и наша жизнь свернула куда-то...)

Вчера до ночи рылись в бумагах И. А., в его письмах, портретах, папках, отыскивая, по его просьбе, старые условия с издателями, и было в этом что-то почти жуткое для меня - в том что теперь можно рыться в этом, обычно так ревниво охраняемом и закрываемом на ключ от всех.

Сегодня опять был звонок от И. А. по телефону. Он сказал, что берет с собой в Швецию секретарем Я. Цвибака 1 и что предполагает пока жить в Мажестике. Его очень чествуют, газеты полны его портретами во всех возрастах, статьями о нем, описаниями его прибытия в Париж.

И. А. звонил опять. Говорил, что почести ему большие, но что он уже очень устал, по ночам не спит и что ему очень грустно одному. Он еще не одет для Стокгольма, но уже был портной, кот. будет шить ему фрак, пальто и т. д. Мы должны приехать в Париж приблизительно через неделю к большому банкету в его честь.

Его снимали уже для синема, он говорил перед микрофоном.

6 декабря Стокгольм

Утро началось неприветливо, серо, с темноты и огней в еловых лесах. На последней станции перед Стокгольмом вскочил молоденький журналист, ехал с нами до Стокгольма, расспрашивал и записывал с чрезмерной молодой серьезностью, стараясь сохранить свое достоинство. На вокзале в Стокгольме встретила уже толпа, русская и шведская. Какой-то русский произнес речь, поднес "хлеб-соль" на серебряном блюде с вышитым полотенцем, которое кто-то тотчас же ловко подхватил. Несколько раз снимали, вспыхивал магний, а вокруг было еще как будто темно... Вышли из вокзала, у входа ждал аппарат синема, потом повезли по снежным улицам. Первое впечатление от Стокгольма очень приятное: набережная, вода, дворцы, чуть прибеленная снегом земля. Не холодно. Во всем есть полузабытое, русское, родное. Дом Нобеля глядит на канал и на тяжкую громаду дворца за ним. Квартира великолепная, картины, кресла, столы из красного дерева и всюду цветы... Нам отведен отдельный апартамент: три комнаты с ванной. Служит специально выписанная для этого из Финляндии русская горничная, молоденькая, смышленая, любопытная.

Перед закатом прошлись с хозяином дома, Олейниковым, по главной улице. Уже зажглись огни-здесь чуть не в три часа темнеет,-было холодней чем утром. После залитого светом Парижа Стокгольм кажется темным, несмотря на обилие фонарей. Зато канал в фонаре

1 Андрей Седых, писатель (ред.).

нашей комнаты, переливающийся огнями, все время напоминает Петербург. Завтра здесь предполагается первый большой обед на сорок человек, на котором будет присутствовать вся семья Нобелей. Днем опять была интервьюерша, молодая, серьезная, скромно, но хорошо одетая. Здесь вообще приятна молодежь, она серьезна на вид, но воистину молода. Во Франции в сущности молодежь не молода. Чересчур древняя раса для молодости.

В газетах уже появились сделанные утром на вокзале снимки. Бледные расплывшиеся лица и "хлеб-соль" с длинным белым полотенцем, о котором расспрашивают все интервьюеры и потом записывают: "Древний русский обычай". Пишу за столом самого Нобеля. Передо мной его портрет и его круглая хрустальная чернильница.

10 декабря

День раздачи премий. Утром И. А. возили возлагать венок на могилу Нобеля. В газетах портреты нас всех на чае в русской колонии - было человек 150. Говорили речи, пели, снимали. Здешние русские говорят плохо по-русски, и вообще очень ошведились.

11 декабря

Самая важная церемония - раздачи премий, слава Богу, окончилась. В момент выхода на эстраду И. А. был страшно бледен, у него был какой-то трагически-торжественный вид, точно он шел на эшафот или к причастию. Его пепельно бледное лицо наряду с тремя молодыми (им по 30-35 лет) прочих лауреатов, обращало на себя внимание. Дойдя до кафедры, с которой члены Академии должны были читать свои доклады, он низко, с подчеркнутым достоинством поклонился.

Церемония выхода короля с семьей (до выхода на подиум лауреатов) была очень торжественна, совершилась под какую-то легкую музыку, спрятанную где-то за потолком. Зал был убран только шведскими, желтыми с голубым, флагами, что было сделано из-за Бунина, у которого нет флага. Когда герольды с подиума возвестили трубными звуками о выходе лауреатов, весь зал и с ним король с семьей, встал. Это кажется единственный случай в мире, когда король перед кем-нибудь встает.

Первые, физик и химик, получали премию весело, просто. За третьего, отсутствующего получил премию посол. Когда настала очередь Бунина, он встал и пошел со своего места медленно, торжественно, как на сцене. Его сняли во время передачи ему медали и портфеля, и сегодня во всех газетах прекрасная большая фотография этого момента.

Вечером был банкет в большом зале Гранд-Отеля, где посредине бил фонтан. Зал в старо-шведском стиле, убранный теми же желто-голубыми флагами. Посреди главный стол, за которым, среди членов королевской семьи, сидели лауреаты. (Голова В. Н. между двух канделябров, с тяжелым черно-блестящим ожерельем на шее, в центре стола.)

Сидеть за столом во время банкета было довольно мучительно. Я сидела за столом ближайшим к главному, по бокам были важные незнакомые лица, кроме того я волновалась за И. А.- ему предстояло в этом огромном чопорном зале, перед двором, говорить речь на чужом языке. Я несколько раз оглядывалась на него. Он сидел с принцессой Ингрид, большой, красивой, в голубом с собольей оторочкой платье.

Речи начались очень скоро. И. А. говорил однако очень поздно, после того как пронесли десерт (очень красивая церемония: вереница лакеев шла, высоко неся серебряные блюда, на которых в глыбах льда лежало что-то нежное и тяжелое, окруженное розово-паутинным, блестящим, сквозившим в свете канделябров). Я волновалась за него, но когда он взошел на кафедру и начал говорить перед радиоприемником, сразу успокоилась. Он говорил отлично, твердо, с французскими ударениями, с большим сознаньем собственного достоинства и временами с какой-то упорной горечью. Говорили, что, благодаря плохой акустике, радиоприемнику и непривычке шведов к французскому языку, речь его была плохо слышна в зале, но внешнее впечатление было прекрасное. Слово "exile" 1 вызвало некоторый трепет, но все обошлось благополучно.

Сегодня с утра в приемной трещат пишущие машинки. И. А. ездил в банк, получать чек. Погода все время солнечная, сухая, в общем прекрасная. Около полудня, каждый день мимо дворца проходят солдаты с музыкой.

Поездка в Дюрсхольм, за город на дачу к одной из Нобель. Прекрасная прогулка на автомобиле. Дома в шведском стиле в лесу, снег, замерзшие озера, на которых уже катаются на коньках молодежь и дети. Дом, стоящий на холме, весь состоящий из окон, за которыми сосны, бледное небо - почти ибсеновский пейзаж. Завтрак в нарядно-чистой столовой с раздвигающимися (как всюду здесь) дверями, потом чаепитие в уютном уголке гостиной под лампой с огромным раскрашенным акварелью абажуром. За окнами уже сумерки, новый, густо падающий снег, далекое озеро. Вышли, чтобы ехать на чай на какую-то другую дачу, автомобиль у ворот, шофер в большой косматой шапке, хозяйка осторожно переступает по снегу белыми с белой опушкой ботиками. Быстро стемнело, деревянные сквозные ворота перед незнакомым домом, а в доме - шведская корабельная чистота, огонь в камине, стол, уставленный бутербродами и сладостями, свеженькая белокурая дочь хозяйки в клетчатой блузе с большим бантом на груди, разливавшая нам чай...

На рынке утром: рыба, яблоки, цветы в стеклянных ящиках, похожих от этого на аквариумы, укутанные от холода в газеты и согреваемые керосиновыми лампами. Масса диких уток в незамерзших местах канала у мостов. Долго ходили по старому городу, похожему на гоголевский, как мне казалось, Петербург с желтыми зданиями и фонарями на стенах. Холод снега под ногами даже через ботики. Как мы от него отвыкли!

17 декабря

День отъезда из Стокгольма. Уезжаем в 10 вечера. Солнце, серебристо-голубой канал, с плывущим по нему льдом, похожим на воск, вылитый на воду во время гаданья, колокольный звон (воскресенье). В канале неподвижные пароходики, со стелющимися по ветру флагами, напротив - мрачная кирпично-серая громада дворца. Проходит молодежь в костюмах для катанья на коньках или лыжах, дамы в русских ботиках, мужчины в меховых шапках. Голубые трамваи, дома с колоннами, с вышками ренессанса, высокая темно-красная башня Стат-хюста с блестящими высоко в сером воздухе тремя золотыми коронами на шпиле.

21 января 1934 Париж

Странное чувство пустоты, конца. Шум двух последних месяцев совсем отшумел. И многое еще как будто неосознанное отшумело. Жизнь все-таки переломилась и надо опять начинать какое-то новое существование...

1 Изгнанник (ред.).

Публикация А. Бабореко
Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке Royallib.ru

Оставить отзыв о книге

Все книги автора
1   2   3   4   5   6

перейти в каталог файлов


связь с админом