Главная страница
Образовательный портал Как узнать результаты егэ Стихи про летний лагерь 3агадки для детей
qrcode

Веселая наука. Ницше Ф. Весела наука


НазваниеНицше Ф. Весела наука
АнкорВеселая наука.pdf
Дата01.05.2017
Размер1.67 Mb.
Формат файлаpdf
Имя файлаVeselaya_nauka.pdf
оригинальный pdf просмотр
ТипДокументы
#15804
страница19 из 25
КаталогОбразовательный портал Как узнать результаты егэ Стихи про летний лагерь 3агадки для детей
Образовательный портал Как узнать результаты егэ Стихи про летний лагерь 3агадки для детей
1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   ...   25
Величайшая тяжесть.
Что, если бы днем или ночью подкрался к тебе в твое уединеннейшее одиночество некий демон и сказал бы тебе: "Эту жизнь, как ты ее теперь живешь и жил, должен будешь ты прожить еще раз и еще бесчисленное количество раз; и ничего в ней не будет нового, но каждая боль и каждое удовольствие, каждая мысль и каждый вздох и все несказанно малое и великое в твоей жизни должно будет наново вернуться к тебе, и все в том же порядке и в той же последовательности, - также и этот паук и этот лунный свет между деревьями, также и это вот мгновение и я сам. Вечные песочные часы бытия переворачиваются все снова и снова - и ты вместе с ними, песчинка из песка!" - Разве ты не бросился бы навзничь, скрежеща зубами и проклиная говорящего так демона? Или тебе довелось однажды пережить чудовищное мгновение, когда ты ответил бы ему: "Ты - бог, и никогда не слышал я ничего более божественного!" Овладей тобою эта мысль, она бы преобразила тебя и, возможно, стерла бы в порошок; вопрос, сопровождающий все и вся: "хочешь ли ты этого еще раз, и еще бесчисленное количество раз?" - величайшей тяжестью лег бы на твои поступки! Или насколько хорошо должен был бы ты относиться к самому себе и к жизни, чтобы не жаждать больше ничего, кроме этого последнего вечного удостоверения и скрепления печатью?
342
Incipit tragoedia.
Когда Заратустре исполнилось тридцать лет, покинул он свою родину и озеро Урми и пошел в горы. Здесь наслаждался он своим духом и своим одиночеством и в течение десяти лет не утомлялся счастьем своим. Но наконец изменилось сердце его - и однажды утром поднялся он с зарею, встал перед солнцем и так говорил к нему: "Ты, великое светило! К чему свелось бы твое счастье, если б не было у тебя тех, кому ты светишь! Десять лет восходило ты сюда к моей пещере: ты пресытилось бы своим светом и этой дорогою, если б не было меня, моего орла и моей змеи; но мы каждое утро поджидали тебя, принимали от тебя преизбыток твой и благословляли тебя за это. Взгляни! Я пресытился своей мудростью, как пчела, собравшая слишком много меду; мне нужны руки, простертые ко мне; я хотел бы одарять и наделять до тех пор, пока мудрые среди людей не стали бы опять радоваться безумству своему, а бедные - богатству своему. Для этого я должен спуститься вниз: как делаешь ты каждый вечер, окунаясь в море и неся свет свой на другую сторону мира, ты, богатейшее светило! --я должен, подобно тебе, закатиться, как называют это люди, к которым хочу я спуститься. Так благослови же меня, ты, спокойное око, без зависти

Ницше Ф. "Весела наука"
Ницше Ф. "Весела наука"
106 взирающее даже на чрезмерно большое счастье! Благослови чашу, готовую пролиться, чтобы золотистая влага текла из нее и несла всюду отблеск твоей отрады! Взгляни! Эта чаша хочет опять стать пустою, и Заратустра хочет опять стать человеком". - Так начался закат
Заратустры.

Ницше Ф. "Весела наука"
Ницше Ф. "Весела наука"
107
ПЯТАЯ КНИГА
МЫ, БЕССТРАШНЫЕ
Carcasse, tu trembles? Tu tremblerais bien
Davantage, si tu savais, ou je te mene.
Turenne
343
Какой толк в нашей веселости.
Величайшее из новых событий - что "Бог умер" и что вера в христианского Бога стала чем-то не заслуживающим доверия - начинает уже бросать на Европу свои первые тени. По крайней мере, тем немногим, чьи глаза и подозрение в глазах достаточно сильны и зорки для этого зрелища, кажется, будто закатилось какое-то солнце, будто обернулось сомнением какое-то старое глубокое доверие: с каждым днем наш старый мир должен выглядеть для них все более закатывающимся. Более подозрительным, более чуждым, "более дряхлым". Но в главном можно сказать: само событие слишком еще велико, слишком отдаленно, слишком недоступно восприятию большинства, чтобы и сами слухи о нем можно было считать уже дошедшими, - не говоря о том, сколь немногие ведают еще, что, собственно, тут случилось и что впредь с погребением этой веры должно рухнуть все воздвигнутое на ней, опиравшееся на нее, вросшее в нее, - к примеру, вся наша европейская мораль. Предстоит длительное изобилие и череда обвалов, разрушений, погибелей, крахов: кто бы нынче угадал все это настолько, чтобы рискнуть войти в роль учителя и глашатая этой чудовищной логики ужаса, пророка помрачения и солнечного затмения, равных которым, по-видимому, не было еще на земле?.. Даже мы, прирожденные отгадчики загадок, мы, словно бы выжидающие на горах, защемленные между сегодня и завтра и впрягшиеся в противоречие между сегодня и завтра, мы, первенцы и недоноски наступающего столетия, на лица которых должны были бы уже пасть тени из ближайшего затмения Европы: отчего же происходит, что даже мы, без прямого участия в этом помрачении, прежде всего без всякой заботы и опасения за самих себя, ждем его восхождения? Быть может, мы еще стоим слишком под ближайшими последствиями этого события - и эти ближайшие последствия, его последствия, вовсе не кажутся нам, вопреки, должно быть, всяким ожиданиям, печальными и мрачными, скорее, как бы неким трудно описуемым родом света, счастья, облегчения, просветления, воодушевления, утренней зари... В самом деле, мы, философы и "свободные умы", чувствуем себя при вести о том, что "старый Бог умер", как бы осиянными новой утренней зарею; наше сердце преисполняется при этом благодарности, удивления, предчувствия, ожидания, - наконец, нам снова открыт горизонт, даже если он и затуманен; наконец, наши корабли снова могут пуститься в плавание, готовые ко всякой опасности; снова дозволен всякий риск познающего; море, наше море снова лежит перед нами открытым; быть может, никогда еще не было столь "открытого моря".
344
В какой мере и мы еще набожны.
В науке убеждения не имеют никакого права гражданства, так - и вполне основательно
- принято говорить: лишь когда эти убеждения решаются снизойти до скромного уровня гипотезы, временной рабочей точки зрения, регулятивной фикции, им разрешается доступ в область познания и даже право на определенное достоинство в ней - при условии постоянного пребывания под полицейским присмотром, под надзором полиции недоверия. -
Но в более точном разгляде не означает ли это: лишь когда убеждение перестает быть убеждением, оно вправе притязать на вход в науку? Разве дисциплина научного ума не начинается с того, что не позволяешь себе больше никаких убеждений?.. Так оно, по- видимому, и есть: остается лишь спросить, не должно ли уже наличествовать некое убеждение, чтобы эта дисциплина могла вообще начаться, а именно убеждение, столь властное и безусловное, что приносящее себе в жертву все прочие убеждения. Очевидно, сама наука покоится на вере; не существует никакой "беспредпосылочной" науки. Вопрос,

Ницше Ф. "Весела наука"
Ницше Ф. "Весела наука"
108 нужна ли истина, должен быть не только заведомо решен в утвердительном смысле, но и утвержден в такой степени, чтобы в нем нашли свое выражение тезис, вера, убеждение; "нет ничего более необходимого, чем истина, и в сравнении с нею все прочее имеет лишь второстепенное значение". - Эта безусловная воля к истине: что она такое? Есть ли это воля не давать себя обманывать? Есть ли это воля самому не обманывать? Как раз на этот последний лад и могла бы толковаться воля к истине: предположив, что обобщение "я не хочу обманывать" включает в себя и частный случай: "я не хочу обманывать себя". Но отчего не обманывать? Но отчего не давать обманывать себя? - Заметьте, что доводы в пользу первого суждения лежат в совершенно иной области, чем доводы в пользу второго: не хотят обманываться, предполагая, что быть обманутым вредно, опасно, губительно; в этом смысле наука была бы дотошной смышленностью, осторожностью, пользой, против которой, впрочем, можно было бы по праву возразить: как? действительно ли не-хотеть- давать-себя-обманывать менее вредно, менее опасно, менее губительно? Что знаете вы загодя о характере бытия, чтобы быть в состоянии решать, где больше выгоды: в безусловно ли недоверчивом или в безусловно доверчивом? А в случае, если необходимо и то и другое, большое доверие и большое недоверие, - откуда могла бы наука почерпнуть свою безусловную веру, свое убеждение, на котором она покоится, что истина важнее всякой другой вещи, даже всякого другого убеждения? Этого-то убеждения и не могло возникнуть там, где истина и неистина постоянно обнаруживают свою полезность, как это и имеет место в данном случае. Стало быть, вера в науку, предстающая нынче неоспоримой, не могла произойти из такой калькуляции выгод - скорее вопреки ей, поскольку вере этой постоянно сопутствовали бесполезность и опасность "воли к истине", "истине любой ценой". "Любой ценой": о, мы понимаем это достаточно хорошо, после того как нам довелось принести на сей алтарь и закласть на нем все веры, одну за другой! - Следовательно, "воля к истине" означает: не "я не хочу давать себя обманывать", а - безальтернативно - "я не хочу обманывать, даже самого себя": и вот мыв оказываемся тем самым на почве морали.
"Почему ты не хочешь обманывать?", в особенности если видимость такова - а видимость как раз такова! - что жизнь основана на видимости, я разумею - на заблуждении, обмане, притворстве, ослеплении, самоослеплении, и что, с другой стороны, фактически большой канон жизни всегда по большому счету обнаруживался на стороне . Такое намерение, пожалуй, могло бы быть, мягко говоря, неким донкихотством, маленьким мечтательным сумасбродством; но оно могло бы быть и чем-то более скверным, именно, враждебным жизни, разрушительным принципом... "Воля к истине" - это могло бы быть скрытой волей к смерти. - Таким образом, вопрос, зачем наука, сводится к моральной проблеме: к чему вообще мораль, если жизнь, природа, история "неморальны"? Нет никакого сомнения, что правдивый человек, в том отважном и последнем смысле слова, каким предполагает его вера в науку, утверждает тем самым некий иной мир, нежели мир жизни, природы и истории; и коль скоро он утверждает этот "иной мир" - как? не должен ли он как раз тем самым отрицать его антипод, этот мир - наш мир?.. Теперь уже поймут, на что я намекаю: именно, что наша вера в науку покоится все еще на метафизической вере, - что даже мы, познающие нынче, мы, безбожники и антиметафизики, берем наш огонь все еще из того пожара, который разожгла тысячелетняя вера, та христианская вера, которая была также верою
Платона, - вера в то, что Бог есть истина, что истина божественна... А что, если именно это становится все более и более сомнительным, если ничто уже не оказывается божественным, разве что заблуждением, слепотою, ложью, - если сам Бог оказывается продолжительнейшей нашей ложью?
345
Мораль как проблема.
Дефицит личности мстит за себя повсюду; расслабленная, невзрачная, потухшая, отрекающаяся от самой себя и отрицающая себя личность не годится уже ни на что хорошее
-0 меньше всего на философию.. "Самоотверженность" ни во что не ставится на небе и на земле; все великие проблемы требуют великой любви, а на нее способны только сильные,

Ницше Ф. "Весела наука"
Ницше Ф. "Весела наука"
109 цельные, надежные умы, плот но прилегающие к самим себе. Крайне существенная разница, относится ли мыслитель к своим проблемам лично, видя в них свою судьбу, свою нужду и даже свое величайшее счастье, или "безлично": именно, умея лишь ощупывать их и схватывать щупальцами холодной, любопытной мысли. В последнем случае ничего не выходит, это уже можно обещать наверняка: ибо великие проблемы, если даже допустить, что они дают себя схватывать, не дают себя удерживать лягушкам и мямлям, таков уж их вкус от вечности, - вкус, который, впрочем, они разделяют со всеми добросовестными самками. - Как же случилось, что я еще не встречал, даже в книгах, никого, кто относился бы к морали с такой личной установкой, кто признавал бы мораль проблемой, а эту проблему своей личной нуждой, мукой, сладострастием, страстью? Явное дело, мораль до сих пор вовсе не была проблемой; скорее всего чем-то, в чем находили общий язык после всяческих подозрений, раздоров, противоречий, - священным местом мира, где мыслители отдыхали, облегченно вздыхали, оживали даже от самих себя. Я не вижу никого, кто отважился бы на критику моральных ценностных суждений; от меня ускользают здесь даже попытки научного любопытства, избалованного обольстительного воображения, присущего психологам и историкам, которое с легкостью предупреждает проблему и схватывает ее на лету, не зная даже толком, что тут схвачено. Мне едва удалось изыскать некоторые скудные наметки к созданию истории возникновения этих чувств и оценок (что, впрочем, есть нечто иное, чем их критика, и уж совсем иное, чем история этических систем): в одном отдельном случае я приложил все усилия, чтобы возбудить склонность и способность к такого рода истории, - тщетно, как мне кажется теперь. От этих историков морали (в особенности англичан) мало толку: обыкновенно они и сами все еще простодушно подчиняются некоторой морали и составляют, сами того не зная, ее свиту и щитоносцев; таково разделяемое ими народное суеверие, и поныне столь чистосердечно оговариваемое христианской Европой, будто характерная черта морального поступка заключается в самоотверженности, самоотрицании, самопожертвовании или в сочувствии, сострадании. Их расхожая ошибка произвольного основания сводится к тому, что они утверждают какой-то consensus народов, по крайней мере прирученных народов, относительно известных положений морали и выводят отсюда ее безусловную обязательность, даже для нас с тобой, или, напротив, открыв истину, что у различных народов моральные оценки по необходимости различны, они заключают о необязательности всякой морали: и то и другое - большое ребячество. Ошибка более утонченных среди них заключается в том, что они обнаруживают и критикуют глупые, быть может, мнения какого-либо народа о своей морали или людей о всякой вообще человеческой морали, стало быть, о ее происхождении, религиозной санкции, суеверии свободной воли и т.п., и воображают тем самым, что раскритиковали саму мораль. Но значимость предписания "ты должен" существенно иная и нисколько не зависит от всяческих мнений о ней и от сорняка заблуждений, которым она, должно быть, поросла: это столь же несомненно, как и то, что ценность какого-либо медикамента для больного совершенно независима от того, думает ли больной о медицине научно или как старая дева. Мораль могла бы вырасти даже из заблуждения: но и этим осознанием проблема ее ценности вовсе не была бы затронута. - Итак, никто до сих пор не апробировал еще ценности того прославленнейшего из всех лекарств, которое называется моралью: для этого нужно первым делом - поставить эту ценность под вопрос. Ну что ж!
Это как раз и есть наше дело.
346
Наш вопросительный знак.
Но вы не понимаете этого? В самом деле, нужно приложить усилия, чтобы понять нас.
Мы ищем слов, возможно, мы ищем и ушей. Кто же мы такие? Если бы нам вздумалось назвать себя просто старым выражением "безбожники", или "неверующие", или же "имморалисты", мы далеко бы еще не считали себя названными: мы - все это вместе в слишком поздней стадии, слишком поздней, чтобы было понятно, чтобы вы смогли понять, господа зеваки, каково у нас на душе. Нет! Мы уже свободны от горечи и страсти

Ницше Ф. "Весела наука"
Ницше Ф. "Весела наука"
110 вырвавшегося на волю, который рассчитывает сделать себе из своего неверия еще одну веру, цель, даже мученичество! Мы ошпарены кипятком познания и до очерствелости охлаждены познанием того, что в мире ничто не свершается божественным путем, ни даже по человеческой мере - разумно, милосердно или справедливо: нам известно, что мир, в котором мы живем, небожествен, неморален, "бесчеловечен", - мы слишком долго толковали его себе ложно и лживо, в угоду нашему почитанию и, значит, в угоду некоей потребности.
Ибо человек - почитающее животное! Но он и недоверчивое животное: и то, что мир не стоит того, во что мы верили, оказывается едва ли не самым надежным завоеванием нашей недоверчивости. Сколько недоверчивости, столько и философии. Мы, пожалуй, остерегаемся сказать, что он стоит меньшего: нам теперь кажется даже смешным, когда человек пытается изобретать ценности, превосходящие ценность действительного мира, - от этого-то мы и отступились, как от распутного блуждения человеческого тщеславия и неразумия, которое долго не признавалось за таковое. Свое последнее выражение оно нашло в современном пессимизме, а более старое, более сильное - в учении Будды; также и христианство содержит его, конечно в более сомнительном и двусмысленном виде, но оттого ничуть не менее соблазнительном. Вся установка "человек против мира", человек, как "мироотрицающий" принцип, человек, как мера стоимости вещей, как судья мира, который в конце концов кладет на свои весы само бытие и находит его чересчур легким, - чудовищная безвкусица этой установки, как таковая, осознана нами и опротивела нам: мы смеемся уже, когда находим друг подле друга слова "человек и мир", разделенные сублимированной наглостью словечка "и"! Но как? Не продвинулись ли мы, именно как смеющиеся, лишь на шаг дальше в презрении к человеку? И, стало быть, и в пессимизме, в презрении к постижимому нами бытию? Не впали ли мы тем самым в подозрение относительно противоположности между миром, в котором мы до сих пор обитали с нашими почитаниями, - ради которого мы, возможно, и выносили жизнь, - и другим миром, который есть мы сами: беспощадное, основательное, из самих низов идущее подозрение относительно нас самих, которое все больше, все хуже овладевает нами, европейцами, и с легкостью могло бы поставить грядущие поколения перед страшным или - или: "отбросьте или свои почитания, или - самих себя!" Последнее было бы нигилизмом; но не было ли и первое - нигилизмом? - Вот наш вопросительный знак.
347
Верующие и их потребность в вере.
Насколько некто нуждается в вере, чтобы преуспевать, в какой мере ему необходимо иметь нечто "прочное", что он не хотел бы расшатать, так как держится за него, - это и является показателем его силы (или, говоря яснее, его слабости). Еще и сегодня, как нам кажется, большинство обитателей старой Европы нуждается в христианстве: оттого оно все еще находит веру. Ибо таков уж человек: можно было бы тысячекратно опровергнуть перед ним любой догмат веры, - но если бы он нуждался в нем, он все снова и снова считал бы его "истинным" - согласно тому знаменитому "доказательству силы", о котором говорит Библия.
В метафизике нуждаются еще некоторые; но и то буйное желание достоверности, которое нынче на научно-позитивистский лад разряжается в широких массах, желание знать что- либо наверняка (причем, вследствие горячности желания, смотрят на это с легкостью и сквозь пальцы, как на гарантию самой прочности) - и оно оказывается все еще поиском поддержки, опоры, короче, тем инстинктом слабости, который если и не создает, то консервирует религии, метафизики, убеждения всякого рода. В действительности над всеми этими позитивистскими системами чадит дым известного пессимистического помрачения, какая-то усталость, фатализм, разочарование, страх перед новым разочарование - или выставляемая напоказ злоба, дурное настроение, анархизм негодования и всякого рода симптомы или маскарады расслабленности. Даже та запальчивость, с которой наши смышленнейшие современники забиваются в жалкие углы и щели, например в патриотщину
(так именую я то, что во Франции называют chauvinisme, а в Германии deutsch), или в эстетические подпольные исповедания по типу парижского naturalisme (извлекающего из

Ницше Ф. "Весела наука"
Ницше Ф. "Весела наука"
111 природы и оголяющего только ту часть, которая одновременно вызывает чувство гадливости и удивления, - эту часть нынче охотно именуют la verite vraie), или в нигилизм петербургского образца (т.е. в веру в неверие, вплоть до мученичества за нее), - даже эта запальчивость свидетельствует прежде всего о потребности в вере, в поддержке, в хребте, в опоре... Вера всегда больше всего жаждется, упорнее всего взыскуется там, де недостает воли: ибо воля, как аффект повеления, и есть решительный признак самообладания и силы.
Это значит: чем меньше умеет некто повелевать, тем назойливее влечется он к тому, кто повелевает, и повелевает строго, - к Богу, монарху, званию, врачу, духовнику, догме, партийной совести. Из чего, пожалуй, следовало бы вывести, что причина возникновения и внезапное распространение обеих мировых религий, буддизма и христианства, заключались главным образом в чудовищном заболевании воли. И так оно и было на самом деле: обе религии обнаружили некое влекомое больной волею в абсурд, доходящее до отчаяния стремление к "ты должен", обе религии были учителями фанатизма в периоды расслабления воли и обернулись для неисчислимого множества людей взысканием опоры, новой возможности, смакованием самого взыскания. Фанатизм и есть та самая единственная "сила воли", к которой могут быть приведены слабые и неуверенные, некоего рода гипнотизирование всей чувственно-интеллектуальной системы в угоду изобильному питанию (гипертрофии) одной-единственной точки зрения и чувства, которая отныне начинает доминировать, - христианин называет ее своей верой. Всюду, где человек приходит к основополагающему убеждению, что им должны повелевать, он становится "верующим"; можно было бы, напротив, вообразить себе некую радость и силу самоопределения, некую свободу воли, при которой ум расстается со всякой верой, со всяким желанием достоверности, полагаясь на свою выучку и умение держаться на тонких канатах и возможностях и даже танцевать еще над пропастями. Такой ум был бы свободным умом par excellence.
348
1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   ...   25

перейти в каталог файлов

Образовательный портал Как узнать результаты егэ Стихи про летний лагерь 3агадки для детей

Образовательный портал Как узнать результаты егэ Стихи про летний лагерь 3агадки для детей