13 Поэтому прикидывал я, нельзя ли еще раз исхитриться вернуться из лагеря во Владимир. Надежды было мало, хо дили слухи, что по новой инструкции тех, кому осталось меньше года, в тюрьму не посылают. Предписано воспи тывать на месте своими средствами. Оставшиеся же пять тюремных месяцев расписаны были у меня вперед: какую книжку и когда я должен успеть прочесть. В лагере уже не почитаешь — успевай поворачивайся. Да и в ссылке не до того будет. Когда же еще и заниматься, как не в тюрьме — и времени не жалко, все равно уходит даром. Как ни кинь, выходило, что других университетов, кроме Владимирской тюрьмы, у меня уже не будет. Если даже не намотают мне нового срока, то выйду я из ссылки в 83-м году, и будет мне сорок один год — совсем не возраст для обучения. Да и на воле ничего хорошего меня не ждало. Это только новичок, который первый раз сидит — тот воли ждет да дни считает. И кажется ему эта воля чем-то свет лым, солнечным и недостижимым. Я-то сидел уже четвер тый раз и знал, что нет большего разочарования в жизни, чем освобождение из тюрьмы. Знал я также, что больше года мне на этой проклятой воле никогда не удавалось про держаться и никогда не удастся. Потому что причины, ко торые загнали меня в тюрьму в первый раз, загонят и во второй, и в третий. Они, эти причины, неизменны, как неизменна и сама советская жизнь, как не меняешься и ты сам. Никогда не позволят тебе быть самим собой, а ты ни когда не согласишься лгать и лицемерить. Третьего же пути не было. Потому-то, освобождаясь каждый раз, я думал только об одном — как бы успеть побольше сделать, чтобы по том, уже снова в тюрьме, не мучиться по ночам, переби рая в памяти все упущенные возможности, чтобы не каз ниться, не терзаться, не стонать от злости на свою нере шительность. Эти вот бессонные терзания были в моей жизни самым мучительным, и оттого короткие промежут ки моей свободы никак нельзя было назвать нормальной жизнью. Это была лихорадочная гонка, вечное ожидание ареста, вечные агенты КГБ, дышащие в затылок, и люди, люди, люди, которых не успеваешь даже разглядеть как следует. Если ты встретился с человеком один раз и он тебя 14 Владимир Буковский не продал, ты уже считаешь его хорошим знакомым, если два — близким другом, три — закадычным приятелем, как будто ты с ним полжизни прожил бок о бок. А встретив человека в первый раз, неизбежно смотришь на него как на будущего свидетеля по твоему будущему делу. Неизбежно прикидываешь: на каком допросе он рас колется — на первом или на втором? На каких его слабос тях попытается играть КГБ? Робкий — значит, запугают, самолюбивый — постараются унизить, любит детей — при грозят забрать детей в интернат. И смотришь ему в глаза вопросительно — выдержит или не выдержит, когда при пугнут сумасшедшим домом? Редко кто выдерживает. А по тому не отягощай память ближнего излишней информаци ей, не ставь его перед необходимостью мучиться потом угрызениями совести. Ты прокаженный, ты не имеешь права на человеческую жизнь, каждый, кто коснулся тебя, рис кует заразиться, и если ты действительно любишь кого- то — избегай его, сторонись, делай вид, что не узнал, не заметил. Иначе завтра ему на голову обрушится вся мощь государства. И потому-то, втискивая 25 часов в сутки, растягивая неделю в месяц, ты должен сделать максимум возможного и даже невозможного, потому что завтра ты опять будешь в лефортовской камере и долго потом ничего не сможешь сделать — может быть, никогда. Опять будешь по ночам перебирать в памяти все, что упустил, что мог сделать луч ше и сильнее, будешь казнить себя за нерасторопность. Ведь столько десятилетий люди ничего не могли сделать — даже плюнуть в морду тем, кто их убивал. И миллионы их сгину ли, мечтая хоть чем-нибудь отплатить за свои мучения. А у тебя была возможность кричать на весь мир, были друзья, на которых можно положиться, было время — что ты ус пел сделать? И миллионы мертвых глаз будут обжигать тебе душу укоризненными вопрошающими взглядами. В Сибири мне рассказывали об одном способе охоты на медведя. Где-нибудь вблизи медвежьей тропы на сосне пря чут приманку — обычно мясо с тухлинкой. А на ближай ший толстый сук этой сосны привязывают здоровенную тяжелую колоду, так чтобы она заслоняла путь к приманке и притом свободно раскачивалась на канате. Медведь, чуя приманку, лезет на ствол и встречает на пути колоду. По
И возвращается ветер... 15 своей медвежьей натуре он даже не пытается эту колоду обойти, а отодвигает ее в сторонку и лезет дальше. Колода, качнувшись в сторону, бьет медведя в бок. Мишка ярится, толкает колоду сильнее, та, естественно, бьет его еще силь нее, медведь — еще сильнее, колода — еще сильнее. Нако нец, колода бьет его с такой силой, что оглушает и сшиба ет с дерева. Примерно такие же отношения сложились у меня с властями: чем больший срок мне давали — тем боль ше я старался сделать после освобождения, чем больше я делал — тем больший срок получал. Однако и время меня лось, и возможности мои увеличивались, и трудно было сказать, кто из нас медведь, кто колода и что из этого всего выйдет. Я, во всяком случае, отступать не собирался. Выходило таким образом, что не только эти пять меся цев расписаны у меня вперед, но и вся жизнь: десять меся цев в лагере, пять лет в ссылке, потом — в лучшем случае — год лихорадки, называемой свободой, затем еще десять лет тюрьмы и еще пять ссылки. Это уже, кажется, мне будет 57 лет? Ну, еще на один круг мне могло хватить времени, а умирать выходило опять на тюрьму. Оттого-то и не ждал я ее, эту свободу, не считал дней и месяцев. Я сам себе на поминал того джинна из сказок «Тысячи и одной ночи», которого посадили в бутылку, — и первые пять миллионов лет он клялся озолотить того, кто его освободит. А вторые пять миллионов лет — уничтожить того, кто его выпустит. Во всяком случае, чувства этого джинна были мне понятны. Была, однако, и другая причина, заставлявшая меня расписывать тюремное время вперед и каждую минуту ис пользовать для занятий: сама тюрьма. Человек, не дисциплинирующий себя, не концентри рующий внимания на каком-либо постоянном занятии, рискует потерять рассудок или уж, во всяком случае, утра тить над собой контроль. При полнейшей изоляции, отсут ствии дневного света, при монотонности жизни, постоян ном голоде и холоде впадает человек в какое-то странное состояние, полудрему-полумечтательность. Часами, а то и целые дни напролет может он глядеть невидящими глаза ми на фотокарточку жены и детей, или листать страницы книги, ничего не понимая и не запоминая, или вдруг за водит с соседом бесконечный, бессмысленный спор на со- 16 Владимир Буковский вершенно вздорную тему, как бы застревая на одних и тех же доводах, не слушая собеседника и фактически не опро вергая его аргументов. Человек абсолютно не может сосре доточиться на чем-то определенном, уследить за нитью рассказа. Странное что-то происходит и со временем. С одной сто роны, время несется стремительно, поражая этим твое во ображение. Весь нехитрый распорядок дня с обычными, монотонно повторяющимися событиями: подъем, завтрак, прогулка, обед, ужин, отбой, подъем, завтрак, прогулка, обед, ужин, отбой — сливается в какое-то желто-бурое пят но, не оставляющее никаких воспоминаний, ничего, за что могло бы зацепиться сознание. И вечером, ложась спать, человек, хоть убей, не помнит, что же он весь день делал, что было на завтрак или на обед. Более того, сами дни неразличимы, полностью стираются из памяти, и замеча ешь вдруг, будто кто тебя толкнул: батюшки, опять баня! — это значит семь, а то и десять дней пролетело. Так и жи вешь с ощущением, будто каждый день у тебя баня. С дру гой стороны, это же самое время ползет удивительно мед ленно: казалось, уже год прошел — ан нет, все еще тот же месяц тянется, и конца ему не видно. Опять же становится человек страшно раздражительным, если что-то нарушает его монотонную жизнь. Вдруг, на пример, с нового месяца водят гулять не после завтрака, а после обеда. Какая, казалось бы, разница, однако это до водит до бешенства, почти до исступления. Или поругался с надзирателем, или вызвал на беседу воспитатель, а ты с ним завелся — и вот уже не можешь ни читать, ни спать, ни думать о чем-нибудь другом. Строчки в глазах прыгают, мысли скачут, а тебя аж трясет всего. Ну что, казалось бы, необыкновенного? Этих споров, этих бесед, этой ругани с надзирателями было в твоей жизни столько, что и сосчи тать невозможно. Однако несколько дней и ночей ты бу дешь перебирать в уме, что сказал он, что ты ответил, что мог ты сказать, да не сказал, не сообразил сразу. И как бы ты мог его особенным образом поддеть или обрезать, отве тить более ехидно или более убедительно. Словно испор ченная пластинка, этот разговор все крутится и крутится в мозгу, и нет сил его остановить. Или вот получишь из дому открытку какую-нибудь цветастую и смотришь, смотришь И возвращается ветер... 17 на нее, как идиот, и так дико видеть разные непривычные цвета, что оторваться не можешь. Нельзя сказать, чтобы голод был очень мучителен — это ведь не острый голод, а медленное хроническое недо едание. Поэтому очень скоро перестаешь ощущать его рез ко, остается нечто монотонно сосущее, наподобие тихой тянущей зубной боли. Даже перестаешь понимать, что это голод, а так, через несколько месяцев, замечаешь вдруг, что стало больно и неловко сидеть на лавке и ночью, как ни ляг, все что-то жмет или давит — уж и матрац несколь ко раз перетрясешь, и ворочаешься с боку на бок, а все неловко. Только так и ощущаешь, что кости вылезли. Но это тебе как-то даже безразлично. Да еще с койки вставать не надо резко — голова кружится. Самое же неприятное — это ощущение потери личнос ти, точно проволокли тебя мордой по асфальту и совсем не осталось никаких характерных черт и особенностей. Слов но твою душу со всеми ее изгибами, извивами и потайны ми углами да узорами прогладили гигантским утюгом, и стала она плоская и ровная, как картонная манишка. Зати рает тюрьма. От этого каждый человек норовит как-то вы делиться, проявить свою индивидуальность, оказаться выше других или лучше. У блатных в камерах постоянные драки, постоянная борьба за лидерство, убийства даже бывают. У нас, конечно, этого нет, но через четыре-пять месяцев сидения в одной и той же камере с одними и теми же людьми становятся они тебе до омерзения понятны, так же, видимо, как и ты им. В любой момент знаешь, что они сейчас сделают, о чем думают, о чем спросить собираются. А чаще всего в камере и не говорят ни о чем, потому что всё друг о друге знают. И удивляешься, как же малосодер жательны мы, люди, если через полгода уже и спросить друг у друга нечего. Особенно же тяжко, если есть у твоего сокамерника какая-нибудь бессознательная привычка — например, но сом шмыгать или ногой постукивать. Уже через пару меся цев совершенно невмоготу становится, убить его готов. Но вот развели вас в разные камеры или попал ты в карцер, и через некоторое время встречаетесь вы как родные: сразу куча вопросов, рассказов, новостей, воспоминаний — праз дник на неделю. Бывает, конечно, и полная психологичес- 18 Владимир Буковский кая несовместимость, когда люди и двух дней в камере не могут прожить, а жить им предстоит так годами. Вообще же все человечество делится на две части: на людей, с ко торыми ты мог бы сидеть в одной камере, и на людей, с которыми не смог бы. Но ведь никто твоего согласия не спрашивает. Поэтому необходимо быть предельно терпи мым к своим сокамерникам и в то же время подавлять свои привычки и особенности: ко всем нужно приспособиться, со всеми поладить, иначе жизнь станет невыносимой. Помножьте теперь все эти тяготы на годы и годы, воз ведите их в квадрат, добавьте сюда все те годы, которые вы просидели до этого, в других лагерях и следственных тюрьмах, и тогда вы поймете, почему нужно занять каж дую свою минуту постоянным делом — лучше всего изуче нием какого-нибудь сложного, запутанного предмета, тре бующего громадного напряжения внимания. От постоян ного электрического света веки начинают чесаться и вос паляются. Десятки раз читаешь одну и ту же фразу, но ни как не можешь ее понять. С огромными усилиями одолева ешь страницу, но только ты ее перевернул — уже ни звука не помнишь. Возвращайся назад, читай двадцать, тридцать раз одно и то же, не позволяй себе курить, пока не оси лишь главу, не позволяй себе ни о чем думать, мечтать или отвлекаться, не позволяй себе даже сходить в туалет — для тебя нет ничего важнее на свете, чем выполнить то, что наметил на сегодняшний день. А если назавтра ты ничего не помнишь — бери и читай заново. И если ты кончил книгу, можешь позволить себе один выходной день, толь ко один, потому что уже на второй память начинает сла беть, внимание рассредоточивается и ты опять медленно погружаешься, уходишь под воду, точно утопающий, — глубже, глубже, пока не начнет звенеть в ушах, а цветные крути не поплывут перед глазами. И еще неизвестно, вы нырнешь ли ты. Особенно заметно это в карцере, в одиночке: ни книг, ни газет, ни бумаги, ни карандаша. На прогулку не водят, в баню не водят, кормят через день, окна практически нет, лампочка где-то в нише, в стене, у самого потолка, еле-еле потолок освещает. Один выступ в стене — твой стол, другой — стул, больше десяти минут на нем не просидишь. Вместо кровати на ночь выдается голый деревянный щит. И возвращается ветер... 19 Теплой одежды не полагается. В углу параша, а то и просто дырка в полу, из которой целый день прет вонь. Словом, цементный мешок. Да еще курить запрещено. Грязь вековая. По стенам кровавая харкотина, потому что туберкулезни ков сюда тоже сажают. Вот тут и начинается твой спуск под воду, на самое дно, в самую тину. Так в тюрьме это и назы вают — спустить в карцер, поднять из карцера. Первые дня три еще шаришь по камере, ищешь — мо жет, кто до тебя ухитрился пронести махорки и спрятал остатки, может, окурки где заначил. Все ямки и трещинки облазаешь. Еще существуют для тебя ночь и день. Днем все больше ходишь взад-вперед, а ночью стараешься заснуть. Но холод, голод и однообразие берут свое. Дремать можно лишь минут десять-пятнадцать, затем вскакиваешь и ми нут сорок бегаешь, чтобы согреться. Потом опять дремлешь минут пятнадцать — или привалясь на щит (ночью), или подвернув под себя ногу, прямо на полу, спиной упер шись в стену (днем), затем опять вскакиваешь и полчаса бегаешь. Постепенно чувство реальности совершенно утрачива ется. Тело деревенеет, движения становятся механически ми, и чем дальше, тем больше превращаешься в какой-то неодушевленный предмет. Трижды в день дают кипяток, и этот кипяток доставляет несказанное наслаждение, точно оттаивает все у тебя внутри и временно возвращается жизнь. Все в тебе наполняется сладкой болью — минут на двад цать. Дважды в день перед оправкой дают клочок старой газеты, и уж этот клочок ты прочитываешь от первой до последней буквы, причем несколько раз. Перебираешь в памяти все книжки, какие читал, всех знакомых, все пес ни, какие слушал. Начинаешь складывать или множить в уме цифры. Обрывки каких-то мелодий, разговоров. Время абсолютно не движется. Ты впадаешь в забытье, то вскаки ваешь и бегаешь, то опять дремлешь, но это не разнообра зит жизнь. Постепенно пятна грязи на стене начинают сли ваться в какие-то лица, точно вся камера украшена порт ретами сидевших здесь до тебя зэков. Галерея портретов твоих предков. Можно часами их разглядывать, расспрашивать, спо рить, ссориться и мириться. Через некоторое время и они уже не вносят разнообразия. Ты знаешь о них все, точно 20 Владимир Буковский просидел с ними в одной камере полжизни. Некоторые раздражают тебя, с некоторыми еще можно перекинуться словцом. Есть такие, которых нужно сразу обрезать, иначе они становятся слишком навязчивыми. Они будут нудно и монотонно рассказывать никчемные подробности своей никчемной жизни. Они будут врать и приукрашивать свою жизнь, если заметят, что ты их не слушаешь. Они услужли вы и суетливы до омерзения. Другие молчат и угрюмо по глядывают исподлобья — с ними держи ухо востро: только заснешь, они могут и пайку стянуть. Есть и дружелюбные, общительные ребята, обычно помоложе, с которыми и по шутить можно. Они покладисты, никогда не унывают и за компанию готовы удавиться. Такие обычно сидят за хули ганство, групповое изнасилование или групповой грабеж. В углу, над парашей, живет старый вор-законник. Он сразу же начинает интриговать, настраивать разные группки друг против друга и всех их против тебя. Шушукается с ними по углам, обменивается какими-то многозначительными взгля дами. Важно и авторитетно, ни к кому конкретно не обра щаясь, он травит бывальщину: рассказывает о пересыл ках, о лагерях, об убийствах. Он явно провоцирует конф ликт в камере, хочет установить свой порядок. Он знает, кому что положено, а кому не положено. С ним не избежать серьезной стычки, и лучше это делать сразу, пока он не сколотил своей группировки, пока его авторитет не утвер дился. Но и это все тонет, стирается и оставляет тебя один на один с вечностью, с небытием. Трудно понять, где кончаешься ты и начинается эта бесконечность. Тело твое — уже не ты, мысли твои тебе не принадлежат, они приходят и уходят сами собой, не пови нуясь твоим желаниям. Да и есть ли у тебя желания? Я аб солютно уверен, что смерть — это не космическая пусто та, не блаженное ничто. Нет, это было б слишком успоко ительно, слишком просто. Смерть — это мучительное по вторение, нестерпимое одно и то же. А потому возникает навязчивый, однообразный не то сон наяву, не то раз мышления во сне. В первой серии события происходят среди сложных, гу дящих станков, монотонно двигающих рычагами. Огром ные ножи с лязгом и свистом опускаются со всех сторон. | Образовательный портал
Как узнать результаты егэ
Стихи про летний лагерь
3агадки для детей |